Киевлянка Ирина ХОРОШУНОВА в дневнике 1941 года: «В ледяные ночи пленные остаются на улице и воют — от этого люди, живущие возле лагеря, сходят с ума»
«НА ЛУКЬЯНОВСКОЕ КЛАДБИЩЕ ВСЕ ВЕДУТ И ВЕДУТ ЕВРЕЕВ»
6 октября 1941 года, понедельник.
Вчера утром впервые с восемнадцатого числа загудел гудок какого-то завода. Сегодня он слышен отчетливо и продолжительно. Очевидно, немцы начинают вытягивать из населения какую-то жизнь. Вчера вечером появилась вода.
Да, так, очевидно, устроена жизнь в оккупированном городе. Война отодвинулась на несколько шагов, и жизнь уже начинается снова. И все идет каким-то своим чередом. И кто-то будет продолжать жизнь, несмотря на то, что на Лукьяновское кладбище все ведут и ведут евреев. И жизнь все равно продолжается, хотя вчера по нашей улице провели пленных, и шесть трупов осталось лежать на мостовой.
Все ли убитые евреи? Лица двух из них видны. Трудно сказать, кто они. Полураздетые, босые, с прозрачными заросшими лицами, со страшными худыми руками. Никто из родных не узнает, как они погибли.
Вели пленных в течение часа. Та же картина, которую видели в Дарнице. Худые, черные, заросшие, грязные, с голодными, отсутствующими глазами.
Женщины выносили воду и сухари. А пленные набрасывались на них, сбивали с ног друг друга и женщин, вырывали сухари из рук, дрались за сухари.
Все плакали вокруг. А немецкие конвойные со звериными лицами били пленных палками и резиновыми дубинками. Пленные шли без конца. Их было несколько тысяч в этот день. А женщины все несли и несли воду и сухари, которыми все равно невозможно было даже немного накормить этих голодных.
Потом пленные перестали идти по нашей улице. Мы остались, и шесть трупов осталось. Это только на нашей улице. А ведь они прошли уже много верст. Удалось спросить. Это те пленные, что шли тогда в Дарницу из Броваров.
Вчера принесли страшные вести о пленных. Рассказывают, что и теперь в ледяные ночи они остаются под открытым небом. Они стоят, прижимаясь друг к другу, качаются, чтобы согреться, и воют. От этого воя люди, живущие вблизи от лагеря, сходят с ума. А утром сотни человек выносят мертвыми из лагеря. Ну а жизнь идет своим чередом. Киев так же красив, как и прежде, особенно оттого, что наступила золотая осень. И там, где город цел, кажется, что вовсе нет и не было войны.
Стоят ясные осенние дни, и медленно тянутся в воздухе серебристые нити бабьего лета. Тихо в городе, совсем как в деревне. Только шумят немецкие машины на некоторых улицах. Ни радио, ни трамваев, ни поездов, ни заводов. Никаких городских шумов. Изредка пролетит немецкий самолет. Они летают теперь очень низко.
Немцы чинят Соломенский мост. Говорят, работают две бани. Купить ничего нельзя. Крестьяне втридорога берут за свои продукты, меняя их на материю или ботинки. Вчера в каких-то магазинах будто бы продавали синьку и спички.
Бывшие базары пропахли одеколоном. Это пьяницы платят по 50 рублей за флакон цветочного одеколона и пьют его вместо водки.
Хлеба нет. Сухари кончаются. Переходим на голодный паек. Нас беспокоит этот вопрос. Зато как уже безразличен он тем, кто на Лукьяновском кладбище!
6 октября, в 8 часов вечера, бродя по городу, вышли на Крещатик.
Мы думали, что уже ничто не сможет потрясти нас. И стояли, не в силах уйти, не в силах оторваться от страшного зрелища. Бедный наш город! Бедная наша земля, попранная, униженная!
8 октября 1941 года, среда.
Вечером шестого мы ходили на развалины консерватории. По бывшему Музыкальному переулку страшно идти. Там с двух сторон свесились остовы прежних домов, и каждую минуту могут рухнуть отвесные обгорелые стены. Они стоят, не укрепленные ничем, а в оскаленные обглоданные огнем просветы окон светится небо. За стенами нет ничего, кроме обломков кирпичей и штукатурки. В доме, что по правую сторону переулка, был взрыв. Там рухнуло все и лежит бесформенной массой на бывшей мостовой.
Остов консерватории сохранился. Сохранились и наружные стены ее нового здания. И даже вышка, которой заканчивался вход в него, сохранилась. У входа кто-то поставил ряд кресел, стоявших раньше в вестибюле. Они уцелели. В оставшейся правой части нижнего вестибюля, как ни странно, остались зеркала у вешалок. Они не лопнули от огня, но одно, по-видимому, кто-то уже утащил. Унесли и рояль, что стоял у кабинета звукозаписи. И все как будто знакомое, а в действительности нет ничего. В окнах, что над лестницей, сохранились рамы и осколки стекол. Даже одна из штор обгорела сверху, а потом, по-видимому, погасла и осталась висеть, полусожженная.
По другой лестнице можно подняться к самой библиотеке, которая вся обрушилась вниз. Может быть, под грудой обломков и сохранилось хоть что-нибудь из книг или нот. Но нужно разрыть эти груды обломков. Кто и когда это сделает?
Сгорел и подвал, куда спрятали пластинки и оркестровки. Кто знал, что если бы все это сложили со стороны кабинета звукозаписи, все сохранилось бы? Кто мог это предвидеть? А пластинки так стоят, как стояли. Но это не они. Это только пепел сохранил их форму и разрушается при первом прикосновении. Сохранилась лишь картотека исторического кабинета. Зачем она теперь?
Жутко и грустно делается, когда стоишь среди этих развалин, которые очень знакомы и которых больше нельзя узнать. Героические усилия студентов, живших в общежитии, ничему не помогли. Они срывали деревянные части окон старого здания, когда горел почтамт, отбрасывали огромные головешки горящих балок, летевшие на консерваторию, но пожар начался и со стороны ломбарда.
Консерватории больше нет. Только ветер наполняет безжизненной жизнью развалины. Это он скрипит остатками оконных рам и шатает металлические остовы люстр.
Когда-то здесь была жизнь, музыка. Сейчас мертвая тишина гигантского кладбища, которое грудой бесформенных развалин протянулось на сотни метров вокруг. В старом здании консерватории сгорело все, все провалилось. Остались лишь обгоревшие стены и небо над ними. А памятник Глинке цел. Он стоит невредимый среди развалин как символ непобедимости русского искусства и русской души.
Так далеко от нас фронт, так далеко Советский Союз. И в нашем бесправии мы вынуждены выдерживать все, что диким кошмаром на нас навалилось. Нет у меня слов, нет их ни у кого из нас.
«ИЗ СТА ЧЕЛОВЕК ПЯТЕРО С ТРУДОМ ВЕРЯТ, ЧТО ПОРАЖЕНИЕ НАШЕ НЕ ОКОНЧАТЕЛЬНОЕ»
11 октября 1941 года, суббота.
По-прежнему ничего не знаем о том, что делается в Союзе. Газеты очень туманно говорят о военных действиях. Ходят слухи. Их приносят от тех, кто успел уже пристроиться при немцах. Эти слухи утверждают, что конец войны — дело нескольких дней.
Что можем мы об этом знать? Настроение вокруг ужасное. Из ста человек окружающих с трудом пятеро верят в то, что поражение наше не окончательное. Никакая сила воли, никакие убеждения не в силах повлиять на людей, и часто нас самих охватывает полное отчаяние и безнадежность.
Нет, не часто, а все время надо делать невероятное усилие, чтобы не сдаваться, потому что все рушится и рушится на глазах.
А «новая жизнь» Киева продолжает налаживаться. Позавчера жильцы заготовили примитивные хлебные карточки. Вчера их раздали, и люди получили хлеб. Выдают его по 200 грамм на человека, независимо от того, работающий или неработающий его получает. Прикрепили по 11 улиц к каждому магазину. Поэтому очереди стоят с раннего утра. И многие уходят без хлеба. И хлеб за прошлый день пропадает.
Позавчера открылись первые столовые. Очереди в них формируются с раннего утра. Потом у входа начинается свалка. Более сильные и нахальные получают обеды. Стоят обеды дорого, но говорят, что в них плавает мясо. Платят за них советскими деньгами.
Говорят, что немцы уже отремонтировали КРЭС и ТЭЦ, что скоро пройдут трамваи. Без них совсем плохо. Мы все страшно устаем от того, что огромные расстояния в поисках работы приходится проходить пешком. А голодный паек наш так мал, что многие уже выбились из сил. А ведь сегодня только 22-й день оккупации. Что же будет дальше?
По Днепру пошел речной трамвай. Улицы снова огласились звуками радио. Оно заговорило дня три тому назад, заговорило по-немецки. Потом заиграла музыка и играет вперемешку с какими-то сообщениями. Музыка вся ультранемецкая, однообразная, все больше марши. И только раз мы услышали польскую плясовую, которая была преподнесена нам как образец украинской музыки. В домах радио не работает. Оно орет только на улицах. Живем теперь по немецкому времени, на час позже, чем в Советском Союзе.
Катастрофически обстоит дело с работой. Ее нет. Можно иногда устроиться на работу чернорабочим. Но это большая редкость. Кто имеет знакомых, устроился при Городской управе. Там кормят, платят деньги и дают хлеб. Вообще же работают единицы. Надежды на работу нет.
Никаких субсидий новые хозяева не дают, их нет и не будет. Никаких государственных ассигнований, которые мы всегда получали все 23 года советской власти. Предложено всем существовать на средства от самоокупаемости. Гимназии (так называются теперь школы), высшие учебные заведения, остатки консерватории (хотя в ней около 300 студентов), поликлиники, библиотеки, музеи, театры и все остальные должны заработать сами себе на существование. Поэтому под очень большим сомнением существование Академии наук. Средств для нее нет. Пока же Академия наук официально не существует. Для того же, чтобы сберечь все-таки людей, регистрируют институты, объединяют их и ждут. Единственное, что предлагается всем, — начинать работу в «порядке энтузиазма» (это новое крылатое выражение). И работать, не ожидая, что будут платить, потому что платить нечем.
Неделю назад в конференц-зале Академии были собраны все так называемые сотрудники Академии на объединенное собрание. Там-то и говорилось, что нужно всем продолжать прежние виды работ. Что ничего нового никто начинать не может. Что все нужно делать, обязательно сообразуясь и подчиняясь распоряжениям немецкого командования.
В 14-м номере по бульвару Шевченко, где помещался Наркомпрос и институты Академии, немцы, занимая помещение, выбросили из окна прямо в грязь во двор все библиотеки литературного, исторического, языковедческого институтов и замечательную библиотеку академика Крылова. Там же, во дворе, оказались рассыпанными все материалы институтов, картотеки, справочники, все, что собиралось десятками лет. Работники институтов прибежали в Управление делами Академии за помощью, но им сказали, что сделать ничего нельзя. Им осталось только собирать уничтоженные библиотеки и материалы с земли двора. Все эти дни их можно было видеть через решетку забора за этим занятием.
Так точно немцы поступили и в помещении президиума Академии — в 54-м номере по Короленко. Там через окна летели столы со всеми бумагами. И ничего уже не осталось от бывших дел Академии.
А лучше всего немцы «обработали» нашу библиотеку. В ней помещалась какая-то часть их войск. Заняты были абсолютно все комнаты: и старопечатный отдел с его чудесной мебелью, и рукописный, и музыкальный, и кабинет искусств. Везде лежали матрасы, стояли кровати. Матрасы лежали на всех столах. Они разворотили все в поисках немецких книг. А когда освободили помещение, в него невозможно было войти. Из библиотеки сделали настоящую дворовую уборную. Сверху донизу она была загажена самым невероятным образом. Там, где обычно мы работали, делая выставки, на площадках лестниц, в коридорах, во всех углах, лежали кучи немецких экскрементов, все было заплевано, осквернено. Если бы мы не видели этого своими глазами, никогда не поверили бы, потому что наш народ, считающийся у «европейцев» народом некультурным, никогда не позволил бы себе ничего подобного в таком месте.
Работники библиотеки убрали ее. Но работы нет. И все ходят, мучительно ожидая, когда что-нибудь решится.
Консерватория получила помещение в новом здании бывшей 57-й школы. Вход в нее с улицы Фундуклеевской, как теперь именуется улица Ленина. Помещение неплохое, но никакой консерватории нет. Есть пустое место и 300 неустроенных студентов. Из чего делать консерваторию? Решают собирать инструменты и ноты уехавших музыкантов.
Судя по сообщению газеты и по тому, что у оперы всегда стоит толпа артистов, будущий музыкально-драматический театр скоро начнет свою деятельность. Так начинается какая-то жизнь, но с голодным животом, потому что продовольственный вопрос никак не разрешается для населения. Крестьяне по-прежнему ничего не продают за деньги, только меняют продукты на вещи, требуя при этом от горожан невозможного. Лишь иногда женщинам с детьми удается упросить какого-нибудь немца купить молока, но это абсолютная случайность, очень редкая.
«НАЧИНАЕТСЯ НАСТОЯЩИЙ ГОЛОД»
12 октября 1941 года, воскресенье.
Сегодня сообщение, что немцами еще 3-го числа взят Орел.
14 октября 1941 года, вторник.
Сегодня у нас «праздник» — Покрова. Мы начинаем праздновать все двунадесятые праздники.
Вчера до позднего вечера шла служба в Андреевской церкви. Окна были освещены, и слышалось пение. Служат в церквях, главным образом, по-украински.
Покойников теперь провожают на кладбище с крестами и колывом. И так дико и странно нам, поколению, воспитанному атеистами, присутствовать при восстановлении чего-то чужого, давно отринутого, что отбрасывает нас на столетия назад. Но это нужно нашим новым хозяевам.
Несоответствие между религиозной моралью и действительностью сейчас циничнее, чем когда-либо. Если во времена господства религии проповедью любви к ближнему старались хоть как-то прикрыть насилие всякого рода, то сейчас кровавый призрак Бабьего Яра поднимается над церквями, в которых украинцы в европейских костюмах под подрясниками благословляют убийц, которых они именуют «светловолосыми рыцарями».
В Бабьем Яру зарыли вместе с мертвыми сотни, тысячи, нет, десятки тысяч полуживых и живых людей. Мы знаем, уже точно знаем, что кровь из Бабьего Яра текла и вытекала на расстояние километров от кладбища. И избиение это продолжается и теперь. И каждый день ведут все новых обреченных на Лукьяновское кладбище, вели вчера, позавчера, ведут сегодня, ведут, не переставая, все дни с 29-го числа.
А меж тем со вчерашнего дня на колокольне Софийского собора рядом с жовто-блакитным украинским флагом появилось немецкое красное знамя со свастикой посредине. Это новое подтверждение новых слухов, которые ходят все упорнее, что никакой «самостійной соборной державы» не будет.
И все яснее видно, что пока наши вместе с фронтом уходят все дальше на восток, здесь, на оккупированной земле, начинается какая-то жизнь. Мы — рабы, бесправные парии на нашей земле.
Таких нас сотни тысяч. И что с нами будет? Кто скажет нам? Все время перед глазами стояли пленные. С каждым днем все холоднее, а пленных как держали под открытым небом, почти без еды, так и держат. И так во всех лагерях: в Броварах, Гоголеве, Дарнице, на Керосинной. После мокрого снега, который лепил в субботу, земля в лагерях превратилась в липкую грязь. Лечь в эту грязь невозможно. Женщины, носившие еду, говорят, что пленные проводят ночи на корточках. И снова прижимаются друг к другу, и качаются, чтобы согреться. И все по-прежнему — после такого качания десятки трупов остаются на земле.
17 октября 1941 года, пятница.
У нас начинается настоящий голод. Хлеба нет. Его выдали дважды по 200 граммов на человека и уже больше недели ничего не выдают. Пустили слух, что хлеб отравлен, и потому его не дают населению. Но сами немцы все время едят хлеб, очевидно, не боясь отравиться. Купить до сих пор ничего нельзя. Магазины все закрыты. А на базарах крестьяне меняют продукты уже только на совершенно новые вещи.
Сухари закончились уже несколько дней назад. У Нюси и Гали уже вторую неделю нет ни капли жира и ни одного сухаря. А есть семьи, у которых уже совсем нечего есть. И главное — никаких перспектив.
Полтора месяца как занят Киев.
Об украинском правительстве больше не говорят. Газеты и слухи утверждают, что немцы рассчитывают на окончание войны в ближайшие недели. И тогда, говорят, передовые немецкие части уйдут из Киева. И что будет Украина немецкой провинцией с немецким губернатором. Называют даже кандидатуру — некий доктор Кох, который сейчас состоит в роли чего-то вроде министра просвещения. Он вместе со своим помощником Фогтом ведает всеми делами науки, и представители Академии имеют с ним дело. Он хорошо знает русский язык, а объясняют это тем, что он, оказывается, бывший помещик, имения которого были в Украине.
Украинцами, то есть всеми нами, управляет непосредственно горуправа, а уже ею ведает это «высокое начальство».
Горуправа — учреждение, производящее самое удручающее впечатление. В помещении бывшего Комвуза на бульваре Шевченко, 18, с выбитыми стеклами «на ходу», без столов и стульев, новые наши «управители» решают «государственные» дела. Существуют в управе отделы просвещения, здоровья, искусства, пропаганды, финансов, жилищный, социального обеспечения и другие.
Мне приходится там бывать из-за магазина, который закрыт, как и все прочие, но при котором я числюсь. Чтобы его открыть, надо получить разрешение. Торговый отдел управы всячески поощряет открытие всякого рода частной торговли. Поощряет пока только абстрактно. Ни о каких «государственных» торговых предприятиях разговоров нет. Академия магазином не интересуется, но и не отказывается от него. Мне приказано получить на него разрешение, но это совсем не так просто. В магазине остались преимущественно советские книги, научные издания Академии и русская литература, которая вся вместе «новыми хозяевами» осуждена на сожжение.
Должность моя при магазине заключается в том, что раз в несколько дней я забиваю как могу сломанные ставни в окнах со двора, а через день или два их снова выламывают неизвестные похитители книг и до конца растаскивают классическую литературу. Уже на полках остались сотни томов «Патологической физиологии» Богомольца, «Історії України» и множество других трудов различных институтов Академии.
На улицах можно то там, то здесь увидеть объявление, что «здесь открывается парикмахерская» или «магазин случайных вещей», но нигде еще ничего не открыто и ничего не продается.
Разговоры немцев, которыми они в первые дни прикрывали свои грабительские цели, сейчас перестали быть даже басней для детей младшего возраста. Теперь они неприкрыто говорят, что нас постараются «освободить» от всякой культуры, от всего самого необходимого, от всего того, что у нас было. Уже сейчас ходят слухи, например, что надо забыть о тракторах, и что немцев больше всего устраивает соха на нашей земле.
Мы ничего не знаем толком об их так называемой «идее». Но то, что славян они считают «низшей расой», нам уже доподлинно известно. И уже, конечно, если эти славяне попали к ним в качестве рабов, церемониться с ними они не будут. Во всем вынуждено население ждать «милостивого благоволения» новых господ. Например, наша библиотека не может начать работать, пока немцы не выберут из нее все, что им понравится. Сейчас группа их выбирает литературу для отправки в Германию.
«СЕГОДНЯ НАЧАЛЬНИК ОРАЛ НА МЕНЯ: «НЕ СМІЙТЕ РОЗМОВЛЯТИ МОСКОВСЬКОЮ МОВОЮ!»
18 октября 1941 года, суббота.
Во вчерашней газете сообщение о взятии немцами Одессы, Калуги и Калинина (Твери). Немцы в ста километрах от Москвы. Ленинград в безвыходном положении. Его и Москву бомбят, не переставая. Все время говорят о том, что взят Харьков.
Немцы ведут бешеную пропаганду против нашего Союза и советского правительства. Столько всяких диких, нелепых слухов носится в городе, что голова идет кругом. Есть от чего полностью отчаяться. За четыре месяца войны немцы заняли такую территорию, какой до них не занимал никто. И до сих пор их не остановили. Гитлер во всеуслышанье хвастается, что 7 ноября примет в Москве парад из пленных войск. Смешались, спутались все представления, все понятия. Множество народа дезориентировано поражением, движением немцев вперед и полным отсутствием каких-либо сведений из Союза. Немудрено, что любые слухи передаются от человека к человеку и ничего, кроме озлобления и отчаяния, не вызывают.
Мы вынуждены привыкать к «новой» жизни. Вчера пошли первые трамваи — 1-й и 4-й номера. Уже в некоторых районах дней пять есть свет. Мы еще впотьмах. Хлеба по-прежнему нет.
Снова ходила за разрешением на существование магазина. Идти нужно в отдел пропаганды, а не торговли горуправы. Отдел пропаганды (оттого, что названия вроде «комиссариат», «отдел пропаганды», «комиссар» похожи на наши советские, а весь строй абсолютно противоположный, особенно тяжело) ведает сейчас делами «политического руководства». В их руках сейчас все дела печати, полиграфии, клубов, наглядных пособий и прочего. Необходимо сразу уточнить: это все они «собираются» делать, всем этим «собираются» заниматься и заправлять.
Пока же сидят, как и в других отделах управы, в пустых, ободранных комнатах, без столов и стульев, с портретами Гитлера на стенах, с громкими какими-то словами. И все вместе это кажется чем-то несуществующим, а словно мы все видим долгий кошмарный сон.
Бывает же такое, что снится какой-то ползучий и тяжкий сон, когда не можешь ни шевельнуться, ни закричать, ни сбросить его с себя. Так вот для передачи нашего теперешнего состояния надо представить себе такой отвратительный, давящий сон.
Никакого разрешения на магазин нет. Надо еще приходить сюда. Со мною они, кроме всего прочего, не желают разговаривать, потому что говорю только по-русски. Нелепо, но не могу заставить себя приноравливаться к ним. И сегодня начальник орал на меня: «Не смійте розмовляти московською мовою!».
Остальной день вчера ушел на переноску во временное помещение консерватории библиотеки М. Гозенпуда. Ее нужно было унести тайком и немедленно. Тяжелое чувство не оставляло нас во время переноски. Разрушение, опустошение, осквернение, как везде, как всюду. Только мы еще и еще раз порадовались, что хозяев квартиры не оказалось здесь. Иначе погибли бы вместе с десятками тысяч в Бабьем Яру на Лукьяновском кладбище. Библиотеки уехавших собираем упорно, в упорной надежде сохранить их до возвращения наших.
Уже несколько дней ходить можно только до шести часов вечера. Это очень неудобно, потому что ничего нельзя успеть. Приходим домой усталые и совершенно разбитые нравственно. Мы не обманываем себя иллюзией, что делаем нужное для наших. Но не делать вовсе ничего не возможно, потому что тогда не будет никакой возможности бороться с отчаянием.
Сегодня появился новый зловещий приказ: все управдомы должны сообщить в течение 24 часов, имеются ли в их домах члены партии, работники НКВД и евреи. Подписан приказ новым комендантом полиции, уже с украинской фамилией Орлик.
Вчера снова выискивали по квартирам евреев. Забрали несколько украинских семейств за то, что прятали их. Ищет их теперь украинская полиция.
19 октября 1941 года, воскресенье.
Вчера получила разрешение на переучет магазина. Повесила объявление на двух языках — украинском и немецком, как теперь полагается. Потом выгребала там битые стекла и порванные книги. А к дверям все время подходили какие-то претенденты на магазин.
Библиотека, которая теперь уже не библиотека Академии, а национальная библиотека, получила мандат на конфискацию книг из магазина. Я упорно сопротивляюсь в одиночку всем этим посягательствам, а кончится, очевидно, тем, чем кончаются уже некоторые «украинские» дела, — немцы конфискуют, и все.
Купить по-прежнему ничего нельзя. Обмен достиг невероятных размеров. За пальто можно получить только полсотни картошек.
Сегодня очередное страшное объявление. Сформулировано оно так: «Как репрессивные меры против саботажа, сегодня расстреляно сто граждан города Киева. Это предупреждение. За каждый факт саботажа отвечает каждый гражданин». Дата под объявлением — 22 октября. Подписи нет.
Что обозначает это объявление? О каком саботаже идет речь? Какие сто киевлян расстреляны? Никто ничего не знает, строим всевозможные предположения. В Киеве так мало работы и работающих, что вряд ли здесь дело в саботаже. Если это разговор о какой-то промышленности, то ее нет вообще. Она вывезена нашими или взорвана.
Вывод делаем один — возможно, начинают действовать партизаны или подпольщики. Если так, то легче делается на душе и появляется какая-то надежда. Но, может быть, мы ошибаемся? А сто расстрелянных? Кто они?
Евреев все ведут без конца. Люди прячут их, но немцы их находят и забирают. И до сих пор слышна стрельба в Бабьем Яру.
«ТАКОЕ ВЫРАЖЕНИЕ ЛИЦ МНЕ ПРИШЛОСЬ ВИДЕТЬ ЛИШЬ ВО ВРЕМЯ КОЛЛЕКТИВИЗАЦИИ В 1933 ГОДУ У УМИРАЮЩИХ ОТ ГОЛОДА ЛЮДЕЙ»
27 октября 1941 года, воскресенье.
25-го вечером по радио немцы объявили, что взят Харьков. Бои идут в 60 километрах от Москвы. Ленинград упорно держится. Ужасно сознание, что такие замечательные русские города в такой опасности. В украинской газете сообщается, что якобы устранен от командования Ворошилов, что смещен Тимошенко, а оборона Москвы поручена Жукову. И еще, что, кроме Харькова, взят еще крупный железнодорожный центр — Белгород.
По городу везде висят плакаты о том, что для «местного населения» (так мы теперь называемся) война уже окончена, а Красная Армия уже погибла. Не рано ли хоронят ее немцы? Почему же, если они так сильны, не могут взять Ленинград и Москву? И не свидетельствует ли эта все усиливающаяся пропаганда о том, что наши собирают силы, а немцы выдыхаются? И кто знает, быть может, тот удар, который заставит немцев остановиться и покатиться назад, уже недалеко.
Но нам трудно, ох, как трудно что-либо предугадать. Вокруг внешне чересчур спокойно. Никто над нами не летает, никто не стреляет, никто не бомбит. Но лучше бы бомбили, да были мы с нашими. Если же попробовать на какое-то мгновение абстрагироваться от чувства отчаяния, то обнаруживается, что жизнь идет, идет и укладывается в какие-то рамки, для кого приемлемые, для кого нет.
Заняты все целые дни, и все очень устают. Кто не числится работающим, занимается поисками питания. Татьяна целый день, с утра до позднего вечера, варит еду. Потому что варится только похлебка. Хлеба нет. И варится все на щепках, краденых с остатков каких-то заборов. Варится все в комнатах, и едкий запах и духота разъедают глаза и мозги. Дитя нечем кормить. Оно, бедное, тоже всегда хочет есть и плачет.
Леля все делает попытки добыть еду. Вчера несколько часов стояла в очереди за томатом. Увы, это ничему не помогает. В магазинах продаются только соль и томат. Нюся и Галка уже по-настоящему голодают. Нюся вчера ходила в Виту за Пирогово менять. Она быстро сходила, вернулась вчера же и принесла на себе больше пуда картошки и кусок кислого крестьянского хлеба.
Пирогово сожжено. Там восемьдесят процентов села сгорело, а в остальном нет ни одной целой хаты. Все разбито и разрушено. У них нечего менять. И только где-то в Вите Нюсе удалось выменять детскую шубку на картошку. Покалечила себе ноги. Ведь обуви ни у кого из нас нет. А у Лели после похода в Вишенки на ногах рожистое воспаление.
9 часов вечера. Сегодня снова ходила за ордером на магазин в жилуправу. Она в четвертый раз переехала: с Андреевского спуска на Обсерваторную, оттуда на Новопавловскую, а теперь уже на Житомирскую. Уже входят в нее без пропусков, поэтому там очереди и давка, как за хлебом. Хотя было объявлено, что прекращена выдача ордеров на какие-либо квартиры, их все равно выдают (в Киеве много пустых квартир). Председатель жилуправы снова новый.
Церковные дела делаются без очереди, и священники идут беспрепятственно раньше всех. Потом снова мне пришлось быть свидетелем страшного зрелища. Снова шли евреи. Они двигались ужасающе медленно. Так могут двигаться только тени. Посередине четыре человека несли на одеяле молодую женщину с тупым, отсутствующим выражением лица. Ее безжизненное тело обвисало в одеяле. Оно покачивалось от ходьбы, а черные волосы растрепались над одеялом. За ними двое несли девушку без ног. Потом шли мужчины, старики, дети.
Страшная картина. Такое выражение лиц мне пришлось видеть лишь во время коллективизации в 1933 году у распухших, умирающих от голода людей. Как тени, шли они медленно, с нездешним выражением бледных, бескровных лиц. Многие из них потупили глаза, а некоторые смотрели куда-то, поверх тех, кто стоял на тротуарах в молчании.
Что думали они, отправляясь в это погребальное шествие на Лукьяновскую голгофу? Их глаза стоят передо мною. И всегда будут стоять, как всегда останется в ушах грубый окрик полицейского: «Не останавливаться, не смотреть!».
А мы продолжаем жить. Пришли из Вишенек Любовь Васильевна и Надежда Васильевна. Они даром ходили. Картошка вся выкопана, больше нечего копать. То, что они с Лелей накопали в прошлый раз, все украли. Картошки нет. Такое наше интеллигентское счастье. Голод.
Одна есть радость у нас. Нашлась Нюсина семья. Старики пешком прошли около шестисот километров — от Каменца до Полтавщины. Там нашли своих, но вместе с ними застряли в окружении в селе Новый Иржавец.
Вчера приехал Нечипор на двух лошадях. Привез эти известия и немного продуктов. Такая радость! Пока Нечипор здесь и с лошадьми, можно будет перетащиться Нюсе и Галке в новую квартиру. Они одни сейчас остались в доме, потому что он совсем развалился и ежеминутно грозит обвалом. Но переезжать некуда. В городе масса пустых квартир, а ордеров простым смертным получить невозможно.
Нечипору оставаться в Киеве нельзя. В их дворе знают, что он член партии. Пока же он здесь, они не спят ночи из-за него и из-за лошадей. Караулят, чтобы не забрали и не украли.
Не знаю, остались ли в городе еще голуби. 24-го был вывешен приказ об уничтожении всех голубей в Киеве и его окрестностях. Очевидно, боятся немцы почтовой связи с нашими.
28 октября 1941 года, вторник.
Пишу и боюсь писать. Уже неделю мы живем в ужасном напряжении. 20-го числа под вечер услышали мы под окном знакомый голос. Меня затрясло от ужаса. Пришел, бежал из плена Миша Б. Ему тоже не удалось вырваться из Киева.
Дома у нас не знают, что он еврей, иначе Леля уже умерла бы от страха, принимая во внимание всяких подлецов в нашем дворе. Во время его приходов и во мне все холодеет от мысли, что его кто-нибудь может узнать. Сказала, что он русский, бежавший из плена.
Уже его кое-как переодели в штатское. Трудно. Он очень маленький. Я подчистила фамилию в документе Нюсиного мужа об окончании фельдшерской школы. Но Миша боится сбиться в фамилии. Сначала он просил документ на чужую фамилию, теперь просит на свою. Что делать с ним, ума не приложим.
Люди, у кого он живет, волнуются. Правда, у них такой закуток, что никто не видит входящих и выходящих. А Миша сидит в темной комнате, и хуже всего то, что все время хочет ходить по городу. Ни у нас, ни у Нюси его держать нельзя. Все слишком на виду, и, главное, много подлецов вокруг. Их мы уже определили по желанию выслужиться перед немцами.
Хотят отправить его к знакомому священнику в Умань и получить выданную задним числом справку о крещении. А пока все в страхе, чтобы его не опознали и чтобы не было облавы, в которой он может погибнуть.
(Продолжение следует)